Диапазон был невероятный: от фотоаппарата «Зенит», в котором якобы цейсовская оптика, до кубинских сигар, которые в Америке запрещены по причине бойкота режима Кастро. Я смутно помню все это по тем временам, когда провожала друзей в середине семидесятых. Все обстоятельно паковались, как-то представляли себе свою жизнь в эмиграции, прощались навсегда и шли на посадку.
- Будешь улетать – не забуть потушить свет, - подшучивали надо мной, так как я никуда не собиралась ехать. Для Израиля не хватало еврейства, а думать об Америке просто так – не хватало безумия. А уж когда пришел Горбачев и граница приоткрылась, не поглазеть было грех. Я поехала весной, устроив сыну летние каникулы после пятого класса. Кто мог предположить, что ребенок не захочет возвращаться? Он принял решение в последний день. И с чемоданом подарков для московских соседей мы остались на улице посреди Манхэттена. Скитались по друзьям и знакомым в большой растерянности. Год ушел на то, чтобы опамятоваться и начать жить. Но в качестве кого?!
Самое тяжкое в эмиграции у каждого свое. Кто-то называет это потерей статуса. У меня это называется «я-версия». Я придумала себя человеком пишущим. Человек-текст. Под эту версию и строилась жизнь, учеба. И вдруг теперь в стране, где никто не читает по-русски, следовало признаться себе, что на английском я писать не буду. А на русском – только письма в Херсон...
И вдруг! Я встретила московского приятеля, коллегу-сценариста, который весело сказал «пошли» и привел за руку в редакцию новой газеты. Ее придумывали на ходу – в небольшом закутке – в редакции другой газеты. Французской. Трудно придумать что-нибудь смешнее - когда стояли в центре Манхэттена и препирались у огромного принтера французы и русские на ломаном английском. Зато покурить выходили сразу на Таймс-сквер!
Редактор газеты Игорь Туфельд согласно кивнул и велел принести текст. О чем – трудно было придумать. Но французы неожиданно спросили, нет ли кого, кто пойдет с ними на пресс-конференцию российско-французского фильма. Это был «Ист-Вест», писанный при участии моего однокашника Сережи Бодрова. Стало смешно, и я пошла встречаться с Сандрин Боннер и Катрин Денёв. Так все и началось...
А нынче, когда минуло четверть века, трудно представить, какой была бы жизнь, если бы «Московский комсомолец» не дерзнул в те времена, когда все было можно, открыть филиал редакции в Нью-Йорке. Если я когда-нибудь соберу в кучку написанное за эти годы, это будет огромная книга. Книга, которую я никогда не собиралась писать. И никогда не написала бы, если бы не было газеты, куда я сегодня звоню многолетнему менеджеру Елене Брусиловской и выпытываю, сколько места есть в номере, сколько знаков нужно прислать, чтобы поделиться с читателем чем-то срочным – информацией о премьере или репортажем с кинофестиваля. Спасибо, менеджер! Спасибо, читатель, что ты все еще читаешь мои тексты. Жаль, что писем в конвертах теперь не носит почта. Раньше – до Интернета – много интересного можно было прочесть в конверте, надписанном человеческой рукой. Я даже придумала для книги название – «Бумажное кино».
Я овладела профессией кинокритика, хотя вовсе не собиралась им быть.
В двенадцать лет, сбежав с уроков, я спряталась в темноте кинозала и – пропала: «Тени забытых предков» Сергея Параджанова заворожили меня, как оказалось потом, навсегда. Второй раз вдавил меня в кресло кинотеатра «Расёмон» Акиры Куросавы. «Сценарий Акутагавы» - прочла я в титрах. И хорошо помню, как вышла на улицу и задумалась - у кого бы узнать, где учат писать сценарии. В восемнадцать я уже стояла на съемочной площадке Одесской киностудии с зачитанным до дыр сценарием Натальи Рязанцевой и наблюдала, как он становился фильмом. Следила за движением операторского крана, на котором прикладывались к глазку камеры режиссер Кира Муратова и оператор Геннадий Карюк. Разглядывала, как примеряла парик Зинаида Шарко... Шли съемки финальных сцен легендарной ленты «Долгие проводы», и худенькая девочка на сцене летнего театра надрывно выводила «Белеет парус одинокий...».
В двадцать мне вручили студбилет ВГИКа и в неполные 25 я снова стояла посреди улицы в большой растерянности, но с дипломом сценариста и вопросом, куда девать написанные сценарии. Шел 1976 год, и все, что только можно себе представить, было «нельзя». Можно было что-нибудь научно-популярное или мультипликационное из жизни собак. За плечами было три фильма, приз международного кинофестиваля, пара «закрытых» сценариев и одобрение любимого драматурга Евгения Габриловича.
Я понимала, что «моего» кино не будет сегодня, но также абсолютно была уверена, что наступит то завтра, в котором придут к власти молодые и понадобятся те, кто владеет профессией. Следовало дожить до этого дня. Я знала, что многое могу лучше многих, и на каждую афишную тумбу поглядывала снисходительно: отдыхай, дескать, до поры. Я не сомневалась, что завтра все тумбы будут уклеены моими афишами. Всю жизнь я проработала в поле кино, с редкими отлучками на телевидение, но ничего сделать не удалось. Мне стыдно перед тумбой: я обманула ее.
Не в той стране и не в то время я оказалась дважды. Значит, такова воля небес. Хотя и свой грех со счетов не снимаю: высокомерие и социальная брезгливость и в России, и в Америке не позволили прогнуться перед теми, в чьих руках деньги. А без денег кино – только на бумаге. Кинопроизводство – это индустрия, фабрика, и конечный продукт – результат «коллективного творчества». Кто придумал этот оксюморон, этот жареный лед? А на бумаге: «Ты царь. Живи один»...
Живу. И из всех «инакостей» предъявить могу только ленту о Варламе Шаламове – он сделан почти совсем как надо. «Несколько моих жизней» вынесла я в название его строку: он делил свою жизнь на две части: стихи и Колыма, полюс свободы и полюс неволи. Несколько моих жизней вместили его Колыму, кино, телевидение, критику, прозу, Россию и Америку. Но все сводилось к тем же двум полюсам: свободы и неволи.
- Ветер вам в парус, - говорю я «мейнстриму в законе», в великой печали глядя на экран. А себе: «Держи лицо...».
- Держи лицо! – крикнул Слава Говорухин сверху в лестничный пролет мне, стоящей внизу. Ираклий, смуглый красавец и драгоценность, исполнитель роли Пятницы в фильме «Робинзон Крузо», вырвался у Славы из рук, уверенный, что не настолько пьян, чтобы самому не взойти на второй этаж, и – полетел вниз головой с лестницы...
Была ночь, зима, праздновали Новый 1972 год в Одессе. Ветер привычно дул с моря и непривычный снег заметал трамвайные рельсы и булыжник Французского бульвара. Мы зябли весь день в огромном павильоне на студии – небольшая команда Славы, который доснимал последние кадры «Робинзона Крузо». Худощавый голый Ираклий, прикрытый жалкой юбочкой из тростника, зяб подле декорации - пещеры Робинзона. Команда «Стоп» прозвучала в стык с боем далеких курантов. Откуда взялось шампанское, которое распили тут же, не знаю, хотя завод шампанских вин был неподалеку – на Французском бульваре. Чаша пошла по кругу, все поздравили всех и озябшему Ираклию лили больше всех – «для сугреву». Его одели, укутали, и Слава, бережно подхватив его под мышки, взялся довести актера до «Куряжа» – маленькой гостиницы Одесской киностудии, что на том же бульваре, напротив студии. Странное слово «Куряж» подарил двухэтажной усадебке Марлен Хуциев во время съемок «Весны на Заречной улице».
В «Куряже» было тепло. Ираклий порозовел, оттаял. Мы жили с ним на втором этаже по соседству. Я пропустила Славу с Ираклием вперед, а сама замешкалась внизу, прощаясь с кем-то. Осмелевший Ираклий вырвался у Славы из рук на площадке между этажами, хотел пойти дальше сам, но качнулся всем корпусом назад, охнул и, не успев зацепиться неверной рукой за перила, кулем повалился вниз. Благо не навзничь – успел развернуться лицом...
- Держи лицо! – крикнул Слава мне и я едва успела выбросить вперед ногу и подставить носок туфли под его подбородок. Ираклий не расшибся.
- Держу! – радостно крикнула я Славе.
- Молодец! – похвалил Слава.
Сбежал вниз, осмотрел ссадины на ладонях Ираклия, ощупал коленки. Одобрительно глянул на меня. Собрал с пола Ираклия, его перчатки и шарфик и с сизифовым спокойствием снова потащил его наверх – укладывать спать... Утром предстояло снимать. Лицо – единственное, что важно в кадре, - было цело. Картина была спасена. «Робинзона» досняли в срок. Сроку того оставалось – съемочных день-два...
Ираклия я больше не видела. А Славин окрик ожил в памяти, когда в первые времена эмиграции я неожиданно осознала, что Манхэттен – остров, но я на нем не Робинзон, потому что для сохранения себя человеку нужна СРЕДА.
«Без среды становишься Пятницей», - подарили мне каламбур.
Пятницей обитаемого острова Манхэттена - без кино и кинематографистов, я пустилась на поиски среды. Пестрое клочковатое слоистое общество - классовое, расовое, кастовое - было закрытым и непроницаемым. Я обнаружила, что это не плавильный котел, как принято называть Америку и Нью-Йорк. Здесь ничто не сплавляется и не становится единым конгломератом. Обитаемый остров Манхэттен – это «Дом терпимости», где Конституцией предписано всем всех терпеть. И все терпят, сколько хватает сил. Когда силы кончаются - стреляют. И прорываясь из Пятницы в Робинзоны на этом острове, я собрала лицо с полу и пошла на пучок света, как контуженный солдат к «своим».
Эмиграция – это когда остаешься без людей – то есть без себя, так как человек человеку – зеркало. А если не в ком отражаться, то ты и не знаешь, как ты выглядишь. Я искала себя в зеркале белого листа бумаги. И нашла. Совершенно незнакомую: пишущую о кино. И не узнала: я такой была всегда или такой стала?
Тексты стали выходить в газете достаточно часто. В первые годы – буквально через номер. В публичной библиотеке я нашла в архивах первую русскую газету Нью-Йорка - она называлась «Остров слез». В ней от руки писали «новости», которые привозили на кораблях недобитые в кишиневском погроме евреи, начавшие сто лет назад массовый исход с земель Российской Империи. Газета переходила из рук в руки по карантинному острову Эллис-Айленд, к которому швартовались корабли, и кто-то что-то мог узнать о своих... Буквы расплывались от слез, пока газету читали те, кто ждал решения своей судьбы. С Эллис-Айленда открывался вид на вожделенный Манхэттен, и только Статуя Свободы сегодня видит то, что видели они. Я представляла себя автором той газеты, а эту – нынешнюю – считала продолжением, приложением к той.
Кто поверит, что первой картиной, которую я увидела на фестивале российского кино в Нью-Йорке, была лента Киры Муратовой по сценарию Натальи Рязанцевой «Долгие проводы»? Я сидела в центре Манхэттена в полупустом кинозале и на экране была черно-белая Одесса моей юности...
И на титрах я скомандовала себе: «Держи лицо».
Мое «Бумажное кино» - это кино слез, увиденное на Острове слез; мой ответ через океан времени и воды Славе Говорухину - «Держу!».
Держу лицо. Свое, как чужое. Остальное - не в кадре. Но странно, что в эмиграции, как в кино, оказалось, что главное - держать лицо. С каких бы лестниц кубарем ни лететь. «Долгие проводы – лишние слезы» - так полностью звучала поговорка, из которой родилось пророческое название. Мне понадобились обе половины земного шара, чтобы прожить этот текст впрямую.
Я писала сценарии игровые, документальные, научно-популярные. Единственное, чего я не делала и не хотела, – это писать о кино. Большего презрения, чем киноведы, во ВГИКе заслуживали только студенты экономического факультета – принятые по блату кинодети. «Одни кино делают, а другие в нем ведают».
И двадцать лет спустя случилась Америка...
Пятницей Манхэттена видела я два пути: умереть в слезах от горя, что мне тут не дадут снимать, или воспользоваться редкой возможностью и увидеть все, что было прежде нельзя. И составить обо всем свое мнение. Умереть было достаточно трудно: у меня был сын, которого не на кого было оставить, а потому – я пошла смотреть кино. Единственное условие, которое я себе положила, – не писать плохого, то есть плохие слова про плохое кино. Потому что больше всего я устала в России от того, что все ненавидела. Моя брезгливость разъедала меня. Здесь я решила: если не нравится – промолчать, а если уж писать, то объяснение в любви. И сегодня, исписав пуд бумаги, который надлежит исписать всякому пишущему, я понимаю, что кто-то нужен... Поводырь кинозрителю. Как билетер с маленьким фонариком в темноте кинозала помогает по-светить и усадить зрителя на его место, так же кто-то должен про-светить - что и как следует смотреть и видеть. Как попытаться проникнуть в замысел авторов - ради чего он затеял это кинопроизводство - данный художник. Что хотел сказать и что сказал. И главное, чему хотелось научить зрителя - избегать оценочного момента. Не надо ставить художнику «зачет-незачет». Не ваше собачье дело. Смотрите, слушайте, пытайтесь понять. Не глупее вас человек старался...
Но мой текст в газете - это не кинокритика. Это еще и бегство, эмиграция в текст, цикл лекций на тему «Как смотреть кино», азбука, без которой тайнопись кинотекста остается набором нечитаемых иероглифов.
И обитаемый остров Манхэттен сквозь тонкую паутинку среды-самостроя открылся другим боком и оказался средой, которая впустила-вместила-приняла меня без цензуры и без поправок. Дом терпимости, который взялся вытерпеть и меня. Остров не окорачивал меня и не строил в шеренгу. Мои тексты - это шаги во все стороны и прыжки вверх, за которые не расстреляли. Трудно поверить, что минуло 25 лет, а мы все еще живы – я и газета. И я не вспоминаю прошедшее, а аукаюсь в настоящем, как в туманном лесу. Потому что нет прошлого - в цельном времени все есть сегодня, в котором я спешу подать свою реплику.
С днем рождения, постаревший еженедельник! Давай еще поработаем.
Спасибо всем.